Бесплатный и коммерческий хостинг, чаты и конференции: BY.RU. (savinkov.by.ru) Борис Савинков. Конь бледный. Часть2.

 


БОРИС САВИНКОВ
КОНЬ БЛЕДНЫЙ
Часть вторая

 

 

II

 

 

4 июля.

Прошло шесть недель, я снова в N. Это время я прожил в старой дворянской усадьбе. От белых ворот — лента дороги: зеленый большак с молодыми березками по краям. Справа и слева желтеют поля. Шепчет рожь, гнется овес махровой головкой. В полдень, в зной, я ложусь на мягкую землю. Ратью стоят колосья, алеет мак. Пахнет кашкой, душистым горошком. Лениво тают облака. Лениво в облаках парит ястреб. Плавно взмахнет крыльями и замрет. С ним замрет и весь мир: зной и черная точка вверху.

Я слежу за ним прилежным глазом. И мне приходит на память:

 

 

...Всю природу, как туман,

Дремота жаркая объемлет

И сам теперь великий Пан

В пещере нимф спокойно дремлет.

 

 

А в городе едкая пыль и смрад. По пыльным улицам тащатся вереницы ломовиков. Тяжело грохочут колеса. Тяжело везут тяжелые кони. Стучат пролетки. Ноют шарманки. Звонко звонят звонки конок. Ругань и крик.

Я жду ночи. Ночью город уснет, утихнет людская зыбь. И в ночи опять заблещет надежда:

 

 

«Я дам тебе звезду утреннюю».

 

6 июля.

Я больше не англичанин. Я купеческий сын Фрол Семенов Титов, лесной торговец с Урала. Стою в дрянных номерах и по воскресеньям хожу к обедне в приходскую церковь. Самый опытный глаз не узнает во мне Джорджа О’Бриена.

В моей комнате на столе грязная скатерть, у стола хромоногий стул. На подоконнике куст увядшей герани, на стене — портреты царей. Утром шипит нечищеный самовар, хлопают в коридоре двери. Я один в своей клетке.

Наша первая неудача родила во мне злобу, и злоба владеет мною. Я живу нераздельно с ним, с губернатором. Ночью я не смыкаю глаз: шепчу его имя, утром, — первая мысль о нем. Вот он, седой старик с бледной улыбкой на бескровных губах. Он презирает нас.

Я ненавижу его белый дом, его кучера, его охрану, его карету, его коней. Я ненавижу его золотые очки, его стальные глаза, его впалые щеки, его осанку, его голос, его походку. Я ненавижу его желанья, его мысли, его молитвы, его праздную жизнь, его сытых и чистых детей. Я ненавижу его самого, — его веру в себя, его ненависть к нам. Я ненавижу его.

Уже приехали Эрна и Генрих. Я жду Ваню и Федора. В городе тихо, о нас забыли. 15-го он поедет в театр. Мы застигнем его на дороге.

Снова приехал Андрей Петрович. Я вижу его лимонного цвета седую бородку клином. Он в смущеньи мешает ложечкой чай.

— Читали, Жорж?

— Читал.

— Да-а... Вот вам и конституция...

На нем черный галстук, старомодный грязный сюртук. Грошовая сигара в зубах.

— Жорж, как дела?

— Какие дела?

— Да вот... мало ли...

— Дела идут по-хорошему.

— Что-то уж очень долго. Теперь бы вот... Самое время...

— Если долго, Андрей Петрович, поторопитесь. Он сконфузился, — барабанил пальцами по столу.

— Слушайте, Жорж.

— Ну?

— Комитет постановил усилить.

— Ну?

— Я говорю: решено в виду данных обстоятельств усилить.

Я молчу. Мы сидим в грязном трактире «Прогресс» Хрипло гудит машина. В синем дыму белеют фартуки половых. Андрей Петрович ласково говорит:

— Скажите, Жорж, вы довольны?

— Чем доволен, Андрей Петрович?

— Да вот... усиленьем.

— Чего?

— Боже мой... Я же вам говорю.

Он искренно рад сделать мне удовольствие. Я смеюсь:

— Усиленьем? Что-ж? Дай Бог.

— А вы что думаете об этом?

— Я? Ничего.

— Как ничего?

Я встаю.

— Я, Андрей Петрович, рад решению комитета, но усиливать ничего не берусь.

— Но почему же, Жорж? Почему?

— Попробуйте сами.

Он в изумлении разводит руками. У него сухие желтые руки и пальцы прокопчены табаком.

— Жорж, вы смеетесь?

— Нет, не смеюсь.

Я ухожу. Он наверное долго сидит за стаканом чая, решает вопрос: не смеялся ли я над ним и не обидел ли он меня. А я опять говорю себе: бедный старик, бедный взрослый ребенок.

 

 

11 июля.

Ваня и Федор уже здесь. Я подробно условился с ними. План остается тот же. Через три дня, 15-го июля, губернатор поедет в театр.

В семь часов Эрна отдаст мне снаряды. Она приготовит их в гостинице, у себя. Она высушит на горелке ртуть, запаяет стеклянные трубки, вставит запал. Она работает хорошо. Я не боюсь случайностей.

В восемь часов я раздам снаряды. Ваня станет у одних ворот, Федор у других. Генрих у третьих. За нами теперь не следят. Я в этом уверен. Значит, нам дана власть: острый меч.

 

 

14 июля.

Помню: я был на севере, за полярным кругом, в норвежском рыбачьем поселке. Ни дерева, ни куста, ни даже травы. Голые скалы, серое небо, серый сумрачный океан. Рыбаки в кожаных куртках тянут мокрые сети. Пахнет рыбой и ворванью. Все кругом мне чужое. И небо, и море, и скалы, и ворвань, и эти хмурые люди и их странный язык. Я потерял самого себя. Я сам себе был чужой.

И сегодня мне все чужое. Я в Тиволи, против открытой сцены. Лысый капельмейстер машет смычком, уныло свистят в оркестре флейты. На освещенных подмостках акробаты в розово-бледных трико. Они, как кошки, взбираются вверх, кружатся в воздухе, перелетают друг через друга и, яркие в ночной темноте, уверенно хватаются за трапеции. Я равнодушно смотрю на них, — на их упругое и крепкое тело. Что я им и что они мне?.. А мимо скучно снует толпа, шуршат шаги по песку. Завитые приказчики и откормленные купцы лениво бродят по саду. Они, скучая, пьют водку, скучая ругаются, скучая смеются. Женщины жадно ищут глазами.

Темнеют вечерние небеса, набегают ночные тучи. Завтра наш день. Остро, как сталь, встает четкая мысль. Нет любви, нет мира, нет жизни. Есть только смерть. Смерть — венец и смерть — терновый венец.

Вчера с утра было душно. В парке хмуро молчали деревья. Предчувствовалась гроза. За белою тучей прогремел первый гром. Черная тень упала на землю. Зароптали верхушки елей, заклубилась желтая пыль. Дождь прошумел по листьям. Робко, синим огнем, сверкнула первая молния.

В семь часов я встретился с Эрной. Она одета мещанкой. На ней зеленая юбка и вязаный белый платок. Из-под платка непослушно выбились кудри. В руках большая корзина с бельем.

Я бережно кладу то, что она принесла, в портфель. Тяжелый портфель больно тянет мне руку.

Эрна вздыхает.

— Устала?

— Нет, ничего, Жоржик...

— Ну?

— Жоржик, можно мне с вами?

— Эрна, нельзя.

— Жорж, милый...

— Нельзя.

В ее глазах несмелая просьба. Я говорю:

— Иди к себе. В 12 часов приходи на это же место.

— Жорж...

— Эрна, пора.

Еще мокро, дрожат березы, но уже заревом горит вечернее солнце. Эрна одна на скамье. Она до ночи будет одна.

Ровно в восемь часов все на своих местах. Я брожу около. Жду, когда подадут карету...

Вот вспыхнули во тьме фонари. Стукнули стеклянные двери. По белой лестнице мелькнула серая тень. Черные кони шагом обходят крыльцо, медленно трогают рысью. На башне поют куранты... Губернатор уже у третьих ворот...

Я жду.

Идут минуты, идут дни, идут долгие годы.

Я жду.

Тьма еще гуще, площадь еще чернее, башни выше, тишина глубже.

Я жду.

Снова поют куранты.

…..

 

Я побрел к третьим воротам. Вот Генрих. Он в синей поддевке и в картузе. Неподвижно стоит на мосту.

— Генрих.

— Жорж, это вы?

— Генрих, проехал?

— Где?.. Кто проехал?

— Губернатор проехал... Мимо вас.

— Мимо меня?

Он побледнел. Лихорадочно блестят расширенные зрачки.

— Мимо меня?

— Где вы были? Да, где вы были?

— Где?.. Я был здесь... У ворот...

— И не видели?

— Нет...

Над нами тусклый рожок фонаря. Ровно мигает пламя.

— Жорж.

— Ну?

— Я не могу... уроню... Возьмите... скорее...

Мы стоим под газовым фонарем и смотрим друг другу в глаза. Оба молчим. В третий раз бьют на башне часы.

— До завтра.

Он в отчаянье машет рукой.

— До завтра.

Я ушел к себе в номер. В коридоре шум, пьяные голоса. Я один в темноте.

 

 

17 июля.

Генрих, взволнованный, говорит:

— Я сначала стоял у самых ворот... Минут десять стоял... Потом вижу: заметили. Я пошел по улице... Вернулся обратно. Постоял. Губернатора нет... Снова пошел... Вот тут он наверное и проехал.

Он закрывает руками лицо:

— Какой позор... Какой стыд...

Он не спал всю ночь напролет. Под глазами у него синяя тень, на щеках багровые пятна.

— Жорж, вы ведь верите мне?

— Верю.

Пауза. Я говорю:

— Слушайте, Генрих, зачем вы идете? Я бы на вашем месте оставался в мирной работе.

— Я не могу.

— Почему?

— Ах, почему?.. Нужно это или нет? Ведь нужно...

— Ну так что-ж, что нужно?

— Так не могу же я не идти. Какое право имею я не идти?.. Ведь нельзя же говорить, а самому не делать... Ведь нельм же... Нельзя?

— Почему нельзя?

— Ах, почему?.. Ну, я не знаю, может быть, другие и могут... Я не могу...

Он опять закрыл руками лицо, опять шепчет, будто во сне:

— Боже мой. Боже мой...

Молчание.

— Жорж, скажите прямо, верите вы мне или нет?

— Я сказал: я вам верю.

— И дадите мне... еще раз?

Я молчу.

Он медленно говорит:

— Нет, вы дадите...

Я молчу.

— Ну тогда... Тогда...

В его голосе страх. Я говорю:

— Успокоитесь, Генрих, вы получите все, что нужно.

И он шепчет:

— Спасибо.

Дома я спрашиваю себя: зачем он здесь? И чья в этом вина? Не моя ли?

 

 

18 июля.

Эрна жалуется. Она говорит:

— Когда же это все кончится, Жорж?.. Когда?..

— Что кончится, Эрна?

— Я не могу жить убийством. Я не могу...

Мы сидим вчетвером в кабинете в грязном трактире. Мутные зеркала изрезаны именами, у окна расстроенное пианино. За тонкой перегородкой кто-то играет матшиш.

Жарко, но Эрна кутается в платок. Федор пьет пиво. Ваня пожил бледные руки на стол и на руки голову. Все молчат. Наконец, Федор сплевывает на пол и говорит:

— Поспешишь — людей насмешишь... Вишь дьявол Генрих: из-за него теперь остановка.

Ваня подымает глаза:

— Федор, не стыдно тебе? Зачем?.. Не виноват Генрих ни в чем. Мы все виноваты.

— Ну, уж и все... А по мне, — назвался груздем — полезай в кузов...

Пауза. Эрна шепотом говорит:

— Ах, Господи... Да не все ли равно, кто прав и кто виноват... Я не могу. Не могу.

Ваня нежно целует ей руку.

— Эрна, милая, вам тяжело... А Генриху? А ему?..

За стеной не умолкает матшиш. Пьяный голос поет куплеты.

— Ах, Ваня, что Генрих?.. Я жить не могу... И Эрна плачет навзрыд.

Федор нахмурился. Ваня умолк. А мне странно: к чему отчаяние и зачем утешение?

 

 

20 июля.

Я лежу с закрытыми глазами. В растворенное окно шумит улица, тяжело вздыхает каменный город. В полусне мне чудится Эрна.

Вот она заперла двери на ключ, глухо щелкнул замок. Она медленно подходит к столу, медленно зажигает огонь. На чугунной доске светло-серая пыль: гремучая ртуть. Тонкие, синие язычки — змеиные жала — лижут железо. Сушится взрывчатый порошок. Треща, поблескивают крупинки. По стеклу ходит свинцовый грузик. Этот грузик разобьет запальную трубку. Тогда будет взрыв.

Один мой товарищ уже погиб на такой работе. В комнате нашли его труп, клочки его трупа: разбрызганный мозг, окровавленную грудь, разорванные ноги, руки. Навалили все это на телегу и повезли в участок. Эрна рискует тем же.

Ну, а если ее, в самом деле, взорвет? Если вместо льняных волос и голубых, удивленных глаз, будет красное мясо?.. Тогда Ваня приготовит. Он тоже химик. Он сумеет исполнить эту работу.

Я открываю глаза. Солнечный летний луч пробился сквозь занавеску, блестит на полу. Я забываюсь опять. И опять те же мысли. Почему Генрих не бросил?.. Да, почему? Генрих не трус. Но ошибка хуже, чем страх. Или это случайность? Его величество случай?

Все равно. Все — все равно. Пусть моя вина в том, что Генрих с нами. Пусть его вина в том, что губернатор жив. Пусть Эрну взорвет. Пусть повесят Ваню и Федора. Губернатор все-таки будет убит. Я так хочу.

Я встаю. Внизу на площади под окном копошатся люди — черные муравьи. Каждый занят своей заботой, мелкою злобой дня. Я презираю их.

 

 

21 июля.

Я был сегодня случайно около дома Елены. Тяжелый и грязный, он угрюмо смотрит на площадь. Я по привычке ищу скамью на бульваре. По привычке считаю время. По привычке шепчу: я ее встречу сегодня.

Когда я думаю о ней, мне почему-то вспоминается странным южный цветок. Растение тропиков, — палящего солнца и выжженных скал. Я вижу твердый лист кактуса, лапчатые зигзаги его стеблей. Посреди заостренных игл багрово-красный, махровый цвет. Будто капля горячей крови брызнула и, как пурпур, застыла. Я видел этот цветок на юге, в странном и пышном саду, между пальм и апельсиновых рощ. Я гладил его листы, я рвал себе руки об иглы, я лицом прижимался к нему, я вдыхал пряный и острый, опьяняющий запах. Сверкало море, сияло в зените солнце, свершалось тайное колдовство. Красный цветок околдовал меня и измучил.

Но я не хочу Елены теперь. Я не хочу думать о ней. Я не хочу помнить ее. Я весь в моей странной мести. И уже не спрашиваю себя, стоит ли мстить?

 

 

22 июля.

Он ездит два раза в неделю, от 3-х до 5-ти, к себе в канцелярию. Ездит разными путями и в разные дни. Мы проследим его выезд и через день или два займем все дороги. Ваня будет ждать его на Почтовой, в Кривом переулке Федор; Генрих — в резерве: он станет в дальних улицах. На этот раз нас едва ли ждет неудача.

Что бы я делал, если бы не был в моем деле? Я не знаю. Не умею дать на это ответ. Но твердо знаю одно: не хочу мирной жизни.

Курильщики опия видят блаженные сны, светлые кущи рая. Я не курю опия и не вижу блаженных снов. Но что моя жизнь без борьбы, без радостного сознания, что мирские законы не для меня? И еще я могу сказать: «Пусти серп твой и пожни, потому что пришло время жатвы». Время жатвы тех, кто не с нами.

 

 

25 июля.

Я говорю Федору:

— Ты, Федор, займешь Кривой переулок. Губернатор, должно быть, поедет на Ваню, но и ты будь готов. И помни: я уверен в тебе.

Он давно снял драгунскую форму и ходит теперь в фуражке министерства юстиции. Он гладко выбрит и его черные усы закручены вверх.

— Ну, Жорж, будет им на орехи.

— Ты думаешь?

— Верно. Теперь не уйдет.

Мы в далеком конце города, — в парке.

Федор...

— Чего?

— Если будут судить, не забудь взять защитника.

— Защитника?

— То-есть это адвоката какого?

— Ну да, адвоката.

— Адвоката не надо. Не люблю я их, адвокатов этих...

— Как знаешь.

— Да и суда вовсе не будет... Ты думаешь, что? Не нужно мне этих судов... Последняя пуля в лоб, вот и готово дело.

И я по голосу знаю: да, действительно: последняя пуля в лоб.

 

 

27 июля.

Я иногда думаю о Ване, о его любви, об его исполненных верой словах. Я не верю в эти слова. Для меня они не хлеб насущный и даже не камень. Я не могу понять, как можно верить в любовь, любить Бога, жить по любви. И если бы не Ваня говорил эти слова, я бы смеялся. Но я не смеюсь. Ваня может сказать про себя:

 

 

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился,

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился...

 

 

И еще:

 

 

И он мне грудь рассек мечом

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

 

 

Ваня умрет. Его не будет. С ним погаснет и «угль, пылающий огнем». А я спрашиваю себя: в чем же разница между ним и, например, Федором? Оба убьют. Оба умрут. Обоих забудут. Разница не в делах, а в словах.

И когда я думаю так, то смеюсь.

 

 

29 июля.

Эрна говорит мне:

— Ты меня не любишь совсем... Ты забыл меня... Я чужая тебе.

 

Я говорю с неохотой:

— Да, ты мне чужая.

— Жорж...

— Что, Эрна?

— Не говори же так, Жорж.

Она не плачет. Она сегодня спокойна. Я говорю:

— О чем ты думаешь, Эрна? Разве время теперь? Смотри: неудача за неудачей.

Она шепотом повторяет:

— Да, неудача за неудачей.

— А ты хочешь любви? Во мне теперь нет любви.

— Ты любишь другую.

— Может быть.

— Нет, скажи.

— Я сказал давно: да, я люблю другую.

Она тянется всем телом ко мне:

— Все равно. Люби кого хочешь. Я не могу жить без тебя. Я всегда тебя буду любить.

Я смотрю в ее голубые, опечаленные глаза.

— Эрна.

— Жорж, милый...

— Эрна, лучше уйди.

Она целует меня:

— Жорж, я ведь ничего не хочу, ничего не прошу. Только будь иногда со мною.

Над нами тихо падает ночь.

 

 

31 июля.

Я сказал: не хочу помнить Елену. И все-таки мои мысли с нею. Я не могу забыть ее глаз: в них полуденный свет. Я не могу забыть ее рук, ее длинных, прозрачно-розовых пальцев. В глазах и руках душа человека. Разве в прекрасном теле может жить уродство души?.. Но пусть она не радостная и гордая, а раба. Что из того? Я хочу ее, и нет ее лучше, нет радостнее, нет сильнее. В моей любви — ее красота и сила.

Бывают летние туманно-мглистые вечера. От напоенной росою земли встает мутный, молочно-белый туман. В его теплых волнах тают кусты, тонут неясные очертания леса. Тускло мерцают звезды. Воздух густой и влажный и пахнет скошенным сеном. В такие ночи неслышно ходит над болотами Луговой. Он колдует.

Вот опять колдовство: что мне Елена, что мне ее беспечная жизнь, муж офицер, ее будущее матери и жены? А между тем я скован с ней железною цепью. И нет силы порвать эту цепь. Да и нужно ли рвать?

 

 

3 августа.

Завтра наш день. Опять Эрна, опять Федор, Ваня и Генрих... Я не хочу думать о завтрашнем дне. Я бы сказал: я боюсь о нем думать. Но я жду и верю в него.

 

 

5 августа.

Вот что было вчера:

В два часа я взял у Эрны снаряды. Простился с ней и на бульваре встретил Генриха, Ваню и Федора. Федор занял Кривой переулок, Ваня — Почтовую, Генрих — дальние переулки.

Я зашел в кофейню, спросил себе стакан чаю и сел у окна. Было Душно. По камням стучали колеса, крыши домов дышали жаром. Я ждал недолго, может быть, пять минут. Помню: внезапно в звонкий шум улицы ворвался тяжелый, неожиданно странный и полный звук. Будто кто-то грузно ударил чугунным молотом по чугунной плите. Сейчас же жалобно задребезжали разбитые стекла. Потом все умолкло. На улице люди шумной толпой бежали вниз, в Кривой Переулок. Какой-то рваный мальчишка что-то громко кричал. Какая-то баба с корзинкой в руках грозила кулаком и ругалась. Из ворот выбегали дворники. Мчались казаки. Где-то кто-то сказал: губернатор убит.

Я с трудом пробился через толпу. В переулке густым роем толпились люди. Еще пахло горячим дымом. На камнях валялись осколки стекол, чернели раздробленные колеса. Я понял, что разбита карета. Передо мной, загораживая дорогу, стоял высокий фабричный в синей рубахе. Он махал костлявыми руками и что-то быстро и горячо говорил. Я хотел оттолкнуть его, увидеть близко карету, но вдруг, где-то справа, в другом переулке отрывисто-сухо затрещали револьверные выстрелы. Я кинулся на их зов, я знал: это стреляет Федор. Толпа сжала меня, сдавила в мягких объятиях. Выстрелы затрещали снова, уже дальше, отрывистее и глуше. И опять все умолкло. Фабричный повернул ко мне свое чахоточное лицо и сказал:

— Ишь ты, палит...

Я схватил его за руку и с силою оттолкнул. Но толпа еще теснее сомкнулась передо мною. Я видел чьи-то затылки, чьи-то бороды, чьи-то широкие спины. И вдруг услышал слова:

— Губернатор-то жив...

— А поймали?

— Не слыхать, чтоб поймали...

— Поймают... Как не поймать?

— Да-да... Много их ноне... этих...

Поздно вечером я вернулся домой. Я помнил одно: губернатор жив.

 

 

6 августа.

Сегодня в газетах напечатано, что когда:

 

 

«…лошади губернатора поворачивали в Кривой переулок, на мостовую сошел молодой человек в форме чиновника министерства юстиции. В одной руке у него была коробка, перевязанная ленточкой.

Приблизившись к карете, он взял коробку в обе руки и бросил ее под колеса. Раздался оглушительный взрыв. К счастью, губернатор остался жив. Поднявшись без посторонней помощи с земли, он направился в подъезд ближайшего дома, где и оставался до прибытия вызванного по телефону конвоя. Губернаторский кучер получил тяжкие поранения головы. Он скончался по доставлении его в больницу. Преступник, совершив свое дело, бросился бежать. За ним погнались постовой городовой и агент охранного отделения. Преступник на бегу двумя последовательными выстрелами убил обоих преследователей. Свернув на Почтовую, он пытался скрыться. Стоявший на посту городовой сделал попытку его задержать, но был тяжело ранен пулею в область живота. На Почтовой преступник был остановлен приставом первого участка и дворниками. Убив двумя выстрелами двоих дворников, преступник скрылся во дворе дома № 3. Дом был немедленно оцеплен отрядами пешей и конной полиции и вызванною по телефону ротой N-ского полка. При обыске домовых помещений преступник был обнаружен в дальнем углу двора, за сложенными дровами. На предложение сдаться он ответил выстрелами, коими был убит наповал подполковник. Тогда был открыт по преступнику беглый огонь. Преступник, скрываясь за дровами, некоторое время отвечал выстрелами из револьвера, причем были легко ранены двое рядовых и убит унтер-офицер. По прекращении обстрела проникшими за дрова гренадерами был обнаружен труп преступника с четырьмя огнестрельными ранами, из коих две были безусловно смертельны. Преступник — молодой человек, лет 26, брюнет, высокого роста и крепкого телосложения. При нем не найдено никаких документов, в карманах же брюк обнаружено два револьвера системы Браунинг и коробка с патронами к ним. К установлению его личности приняты меры».

 

 

7 августа.

Я лежу ничком в горячих подушках. Светает. Чуть брезжит утренняя заря.

Вот, опять неудача. Хуже чем неудача, несчастье. Мы наголову разбиты. Федор сделал, конечно, что мог. Разве он пропустил карету?

Мне не жаль Федора, даже не жаль, что я не успел защитить его. Ну, я бы убил пять дворников и городовых. Разве в этом мое желание?.. Но мне жаль: я не знал, что губернатор в двух шагах от меня, в подъезде. Я бы дождался его.

Мы не уедем. Мы не сдадимся. Если нельзя на дороге, мы пойдем к нему. Он спокоен теперь: он торжествует победу. Нет заботы, нет страха. Но ведь будет наш день. И тогда — совершится.

 

 

8 августа.

Генрих мне говорит:

— Жорж, все погибло.

Кровь заливает мне щеки.

— Молчать.

Он в испуге отступает на шаг.

— Жорж, что с вами?

— Молчать. Что за вздор? Ничего не погибло. Как вам не стыдно?

— А Федор?

— Что Федор?.. Федор убит.

— Ах, Жорж... Ведь это... Ведь это...

— Ну... Дальше.

— Нет... Вы подумайте... Нет... Но мне казалось... Что же теперь?

— Как что теперь?

— Нас ищут.

— Нас всегда ищут.

Сеет дождь. Плачет хмурое небо. Генрих промок и с его поношенной шапки струится вода. Он похудел, глаза у него ввалились.

— Жорж.

— Что?

— Поверьте... Я... я... хочу только сказать... Вот нас двое: Ваня и я... Мало двоих.

— Нас трое.

— Кто же третий?

— Я. Вы забыли меня.

— Вы?

— Конечно.

Пауза.

— Жорж, на улице трудно.

— Что трудно?

— На улице трудно.

— Мы пойдем к нему.

— К нему?