А. И. Герцен
ПИСЬМА ИЗ ФРАНЦИИ И ИТАЛИИ
Письмо второе
(Из кн.: Герцен А.И. Эстетика. Критика. Проблемы культуры / Сост., вступ. ст. и коммент. В.К. Кантора.– М.: Искусство, 1987.– с. 150-163)
150 >>
Париж, 3 июня 1847 г
В прошлом письме мы говорили о том, что в нашем веке скука страшная, нынче я прибавлю к обвинению нашего века, что не только в нем скучно, но что ни о чем, ни о скучном, ни о веселом, говорить нельзя — бог знает, куда утянет. Все понятия перепутались, сплелись, зацепили друг друга, связали круговой порукой без всякого уважения к полицейским и схоластическим разделениям, к пограничным правилам школьно-таможенного благоустройства.
Следствия этой запутанности самые плачевные, всё, что прежде знали хорошо и ясно, знают скверно и смутно, людские звания и сословия, звериные признаки и отличия царств природы — все перемешали, везде потеряны пределы.
Прежде могло ли это быть? Всё было легко. «Есть междучелюстная кость?» — Есть — скот, нет — человек. «Есть душа?» — Есть — человек, нет — скот. Были признаки несколько щекотливые, но верные в отношении к прекрасному полу животных и людей. Всё ниспровергнули вместе с незыблемыми авторитетами, благочестивым послушанием и послушным благочестием! Какое, кажется, дело было Гёте, поэту и консерватору, найти междучелюстную кость у человека, а нашел [1]. Другие ученые, жившие в большой близости с орангутангами и жоко, нашли у них признаки, отрицаемые прежней наукой,— и разболтали... Весь этот беспорядок произошел от немецких теорий и французских практик; они подняли все дрожжи со дна общественного быта и со дна сознания человеческого; все и пошло бродить, и мир очутился hors des gonds (вышедшим из колеи (франц.)) . Возьмешь предмет и не знаешь потом, откуда и как начать. Мне захотелось, например, сказать несколько слов о здешних театрах. Кажется, дело простое. В прежнее время, не говоря худого слова, я начал бы с
151 >>
того, что в Париже театров двадцать три, что Терпсихора цветет там-то, но что истинные поклонники Талии там-то, хотя великая жрица Мельпомены увлекает туда-то,— и всем сестрам по серьгам. А теперь, чтоб сказать со смыслом пять слов о Фредерике Леметре и Левассоре, мне нужно начать чуть не с Фредерика Барбароссы и по крайней мере с того Левассёра, который сидел в Конвенте [2].
Нельзя понять парижских театров, не пустившись в глубокомысленные рассуждения a la Сиэс о том, ce que s’est que le tiers etat? (что такое третье сословие? (франц.) [3]). Вы идете сегодня в один театр — спектакль неудачный (то есть неудачный выбор пьес, играют здесь везде хорошо); вы идете на другой день в другой театр — та же беда, то же в десятый день, в двадцатый. Только изредка мелькнет изящный водевиль, милая шутка или старик Корнель со стариком Расином величаво пройдут, опираясь на молодую Рашель и свидетельствуя в пользу своего времени.— Между тем театры полны, длинные «хвосты» тянутся с пяти часов у входа. Стало, парижане поглупели, потеряли вкус и образование; заключение основательное, приятное и которое, я уверен, многим очень понравится; остается узнать, так ли на самом деле; остается узнать, весь ли Париж выражают театры и какой Париж — Париж, стоящий за ценс, или Париж, стоящий за ценсом [4]; это различие первой важности.
— Знаете ли, что всего более меня удивило в Париже? — «Ипподром? Гизо?» — Нет! — «Елисейские поля? депутаты?» — Нет! — Работники, швеи, даже слуги,— все эти люди толпы до такой степени в Париже избаловались, что не были бы ни на что похожи, если б действительно не походили на порядочных людей. Здесь трудно найти слугу, который бы веровал в свое призвание, слугу безответного и безвыходного, для которого высшая роскошь сон и высшая нравственность ваши капризы, слугу, который бы «не рассуждал». Если вы желаете иметь слугу-иностранца, берите немца: немцы охотники служить; берите, пожалуй, англичанина, англичане привыкли к службе, давайте им денег и будете довольны; но француза не советую брать. Француз тоже любит деньги до лихорадочного, судорожного стремления их приобрести; и он совершенно прав: без денег в Париже можно меньше
152 >>
жить, нежели где-нибудь в Австралии. Пора бы перестать разглагольствовать о корыстолюбии бедных, пора простить, что голодным хочется есть, что бедняк работает из-за денег, из-за «презренного металла»... Вы не любите денег? однакож — сознайтесь, немножко — деньги хорошая вещь; я их очень люблю. Дело совсем не в ненависти к деньгам, а в том, что порядочный человек не подчиняет всего им, что у него в груди не все продажное. Француз-слуга будет неутомим, станет работать за троих, но не продаст ни всех удовольствий своих, ни некоторого комфорта в жизни, ни права рассуждать, ни своего point d’honneur (чувства чести (франц.) ); делайте требования, он будет исполнять, но не делайте грубости; впрочем, здесь никто не грубит с прислугой. Портье не потянет шнурка по грубому крику cordon! (отворить! (франц.)) — ему непременно надобно s’il vous plait (пожалуйста (франц.)) ; до полиции доходили подобные дела, и полиция, вменив в обязанность дворникам отпирать целую ночь дверь, присовокупила совет: шнурок требовать учтиво. О суетные галлы!
Француз-слуга, милый в своем отсутствии логики, хочет служить как человек (то есть в прямом значении, у нас в слове «человек» заключается каламбур, но я говорю серьезно). Он не обманывает вас своею привязанностию, а с беззаботной откровенностью говорит, что он служит из денег и что, будь у него другие средства, он бы вас покинул завтра; у него до того душа суха и полна эгоизма, что он не может предаться с любовью незнакомому человеку франков за пятьдесят в месяц, Здешние слуги расторопны до невероятности и учтивы, как маркизы; эта самая учтивость может показаться оскорбительною, ее тон ставит вас на одну доску с ними; они вежливы, но не любят ни стоять на вытяжке, ни вскочить с испугом, когда вы идете мимо, а ведь это своего рода грубость. Иногда они бывают очень забавны; повар, нанимающийся у меня, смотрит за буфетом, подает кушанье, убирает комнаты, чистит платье,— стало, не ленив, как видите, но по вечерам, от 8 часов и до 10, читает журналы в ближнем cafe, и это conditio sine qua non (непременное условие (франц.))
153 >>
Журналы составляют необходимость парижанина. Сколько раз я с улыбкой смотрел на оторопелый взгляд новоприезжего помещика, когда gar?on (официант (франц.)) , подавши ему блюдо, торопливо хватал лист журнала и садился читать в той же зале.
Слуги, впрочем, еще не составляют типа парижского пролетария, их тип это ouvrier, работник, в слуги идет бездарнейшая, худшая часть населения. Порядочный работник, если не имеет внешних форм слуги, то по развитию и выше и нравственнее.
«Избалованность», о которой мы говорили, одно из последствий прошлого переворота; на него мало обращали внимания, потому что оно вертится около кухни и передней, а оно не лишено важности. Большая часть парижских слуг и работников — дети и внучата «великой армии», дети и внучата угомонившихся крикунов предместий св. Антония и Марсо [5], состарившихся трибунов des sections (секций (франц.)) . Несмотря на отеческие старания иезуитов и вообще духовных во время Реставрации воспитать юное поколение в духе смирения и глубокого неведения своего прошедшего, это было невозможно. Напрасно издавали они для школ книжки, в которых говорили о фельдмаршале войск Людовика XVIII Буонапарте [6] и кротком царствовании Людовика XVII, перенесшего столицу и двор в Кобленц [7] по случаю чуть ли не переделки полов в Тюльери. Деды, отцы и матери — матери, всемогущие в деле воспитания во Франции,— совращали постоянно юное поколение с скромной тропинки по которой вели его признанные учители, то есть les freres ignorantis (невежественные братья (франц.) [8]), своими умеренными правилами, почерпнутыми из скромного «Друга народа», почтенного «Отца Дюшена» и смиренного «Старого Корделье» [9]; вместо доказательств присовокуплялись рассказы. Такое воспитание должно было сделать новое поколение состарившихся gamins de Paris (парижских мальчишек (франц.)) — грубыми, дерзкими, наглыми,— не правда ли? А вышло совсем наоборот: молодое поколение гуманно, вежливо, даже нежно, вообще мягко до тех пор, пока не затронуто.
154 >>
Что за уважение к женщине, что за трогательное внимание к детям!
Есть бедные, маленькие балы, куда по воскресеньям ходят за десять су работники, их жены, прачки, служанки; несколько фонарей освещают небольшую залу и садик; там танцуют под звуки двух-трех скрипок. Это не знаменитый Mabille и не Ranelagh, не канканной памяти «Хижина» [10], где освещенье, деревья, трава — все пропитано сладострастием, где пульс бьется как-то не по-людски и где шалость иногда бы зашла далеко, если б... не угрызения совести, думаете вы?.. нет, если б не рука муниципала, готовая ежеминутно схватить за ворот... На этих бедных балах все идет благопристойно; поношенные блузы, полинялые платья из холстинки почувствовали, что тут канкан не на месте, что он оскорбит бедность, отдаст ее на позор, отнимет последнее уважение, и они танцуют весело, но скромно, и правительство не поставило муниципала в надежде на деликатность — учеников слесарей и сапожников!
В праздник на Елисейских полях ребенок тянется увидеть комедию на открытом воздухе, но как же ему видеть из-за толпы?.. не беспокойтесь, какой-нибудь блузник посадит его себе на плечо; устанет — передаст другому, тот третьему, и малютка, переходя с рук на руки, преспокойно досмотрит удивительное представление взятия Константины [11] с пальбой и пожаром, с каким-то алжирским деем, которого тамбур-мажор водит на веревке. — Дети играют на тротуаре, и сотни прохожих обойдут их, чтоб им не помешать. На днях мальчик лет девяти нес по улице Helder мешок разменянной серебряной монеты; мешок прорвался, и деньги рассыпались; мальчик разревелся, но в одну минуту блузники составили около денег круг, другие бросились подбирать, подобрали, сосчитали (деньги были все налицо), завернули и отдали мальчику.
Это всё Париж, за ценсом стоящий.
Но не таков буржуа, проприетер, лавочник, рантъе и весь Париж, за ценс стоящий. А этот-то Париж и выражается театром, и в этом он делит судьбу своего товарища du Palais Bourdon — Камеры [12]. Театры держатся теми, кто платит наибольше; расходы на двадцать три театра страшные; кто же покрывает их да еще с избытком (министр внутренних дел в прошедшем году продал
155 >>
в пользу «Эпохи» привилегию на театр за 100 000 франков [13])? Конечно, все это выкупается не дюжиною иностранцев: богатая буржуазия платит за все, и театр всего более выражает потребности, интересы мещанства. А разве прежде это было не так, то есть когда прежде? Некогда театр был аристократичен, потом бесцветен и официален, как все литературное во время Наполеона. Во время Реставрации он стал склоняться к буржуазии, но буржуазия была тогда национальнее, она была зла, остра, умна, считала себя обиженною и не выступала так толсто и тупо-рельефно на первый план, как теперь.
Буржуазия явилась на сцене самым блестящим образом в лице хитрого, увертливого, шипучего, как шампанское, цирюльника и дворецкого, словом, в лице Фигаро [14]; а теперь она на сцене в виде чувствительного фабриканта, покровителя бедных и защитника притесненных. Во время Бомарше Фигаро был вне закона, в наше время Фигаро — законодатель; тогда он был беден, унижен, стягивал понемногу с барского стола и оттого сочувствовал голоду, и в смехе его скрывалось много злобы; теперь его бог благословил всеми дарами земными, он обрюзг, отяжелел, ненавидит голодных и не верит в бедность, называя ее ленью и бродяжничеством. У обоих Фигаро общее, собственно, одно лакейство, но из-под ливреи Фигаро старого виден человек, а из-под черного фрака Фигаро нового проглядывает ливрея, и, что хуже всего, он не может сбросить ее, как его предшественник, она приросла к нему так, что ее нельзя снять без его кожи. У нас это сословие не так на виду, в Германии оно одно и есть с прибавкою теологов и ученых, но как-то смиренно, мелко и из рук вон смешно; здесь оно дерзко и высокомерно, корчит аристократов, филантропов и людей правительственных.
Вспомните всех Бриколеней, Галюше [15] и других в романах Ж. Санда — вот буржуа. Впрочем, позвольте, справедливость прежде всего, Ж. Санд выставляет дурную сторону буржуазии; добрые буржуа читают ее романы со скрежетом зубов и запрещают их брать в руки своим мещаночкам... в сторону ее! Я рекомендую лучший источник, патентованный, brevete par la bourgeoisi (получивший патент от буржуазии (франц.)) — Скриба. Скриб — гений, писатель буржуазии, он
156 >>
ее любит, он любим ею, он подладился к ее понятиям и ее вкусам так, что сам потерял все другие; Скриб — царедворец, ласкатель, проповедник, гаер, учитель, шут и поэт буржуазии. Буржуа плачут в театре, тронутые собственной добродетелью, живописанной Скрибом, тронутые конторским героизмом и поэзией прилавка. Они узнают себя и свои идеалы в скрибовских героях, они улыбаются себе в них, перемигиваются с ними,— словом, признают их столько, сколько отвергают портреты Ж. Санд. Ну, если после этого скрибовские герои отвратительнее, тупее, мельче всех Бриколеней и Галюше вместе, то нельзя не сознаться, что для буржуазии не на месте быть казовым концом Франции.
Буржуазия не имеет великого прошедшего [16] и никакой будущности. Она была минутно хороша как отрицание, как переход, как противуположность, как отстаивание себя. Ее сил стало на борьбу и на победу; но сладить с победою она не могла; не так воспитана. Дворянство имело свою общественную религию; правилами политической экономии нельзя заменить догматы патриотизма, предания мужества, святыню чести; есть, правда, религия противуположная феодализму, но буржуа поставлен между этими двумя религиями.
Наследник блестящего дворянства и грубого плебеизма, буржуа соединил в себе самые резкие недостатки обоих, утратив достоинства их. Он богат, как вельможа, но скуп, как лавочник. Он вольноотпущенный. Французское дворянство погибло величественно и прекрасно; оно, как могучий гладиатор, видя неминуемую смерть, хотело пасть со славою; памятник этого героизма — 4 августа 1789 г. [17], что ни толкуй, а в добровольном отречении от феодальных прав есть много величественного.
В то время вы уже встречаете во Франции класс людей, который при общей потере приобретает; дворянство лишается прав — они усугубляют свои; народ умирает с голоду — они сыты; народ вооружается и идет громить врагов — они выгодно поставляют сукна, провиант. Народ завоевывает всю Европу, по всей Европе течет реками его кровь — они пользуются континентальной системой [18]. Во время ужасов второго террора, terreur blanche ( – белого террора (франц.) [19]), как говорят французы, буржуа делается
157 >>
избирателем и депутатом, и тут, как мы сказали, начинается его вторая lune de miel ( – медовый месяц (франц.) [20]), лучшее время его жизни после Jeu de Paume ( – игры в мяч (франц.)) . Но осторожных правил своих Фигаро не оставил: его начали обижать,— он подбил чернь вступиться за себя и ждал за углом, чем все это кончится; чернь победила — и Фигаро выгнал ее в три шеи с площади и поставил Национальную гвардию [21] с полицией у всех дверей, чтоб не впускать сволочь. Добыча досталась ему, и Фигаро стал аристократом — граф Фигаро-Альмавива, канцлер Фигаро, герцог Фигаро, пэр Фигаро. А религии общественной все нет; она была, если хотите, у их прадедов, у непреклонных и настойчивых горожан и легистов, но она потухла, когда миновала в ней историческая необходимость. Буржуа это знают очень хорошо; чтоб помочь горю, они выдумали себе нравственность, основанную на арифметике, на силе денег, на любви к порядку. Один лавочник рассказывал, что он во время барбесовского [22] дела, лишь только услышал, что что-то есть, взял свое ружье и целый день ходил возле дома. «Да с которой же стороны вы были?» — спросил его один молодой человек. «О, я не мешаюсь в политику,— отвечал он,— мне все равно, лишь бы общественный порядок был сохранен; я защищал порядок».
Недаром Ж.-П. Рихтер смеется над теми людьми, которые из любви к порядку десять раз кладут вещь на одно и то же место, ни разу не давши себе отчета, почему эта вещь должна лежать именно на том месте [23]. Любовь к порядку и самосохранение много способствовали к тому, чтоб буржуазия из класса неопределенного перешла в замкнутое сословие, которому границы — электоральный ценс вниз и барон Ротшильд вверх. Малейшие изгибы этого сословия изучил Скриб и на все дал ответ.
Он надругался над мечтами юноши, чувствующего художественное призвание, и окружил его уважением и счастьем, когда он сделался честным конторщиком; он к земле преклонил голову бедного и отдал его во власть хозяина, которого воспел за то, что он любил, чтоб работник повеселился в воскресный день. Он даже вора умел поднять за то, что он, разбогатевши, дает
158 >>
кусок хлеба сыну того, которого ограбил,— и так это ловко представил, что хочется пожурить сына за то, что его отец был неосторожен и плохо деньги берег. Казалось бы, воровство страшнейшее из всех преступлений в глазах буржуазии... но Скриб и тут знал, с кем имеет дело: вор уже негоциант, уменье нажиться и хорошо вести свой дом смывает все пятна. А как позорно всякий раз наказывается у Скриба женщина за каприз, за минуту увлеченья, даже за шалость! как она всякий раз одурачена, осмеяна, и как муж торжествует, исправляет, прощает! Буржуа — деспот в семье, тиран детей, тиран жены. Не судите о положении француженки по bal de l’Opera ( – балам в здании Оперы (франц.)) , по амазонкам Булонского леса, по гризеткам, играющим на бильярде в Люксембургском саду, по жительницам квартала Notre-Dame de Lorette… или, лучше, судите по этим живым, беззаботным, веселым, полькирующим, смеющимся образцам: какая потребность веселья, игры, шутки, блеска, наслаждений во француженке! Ей надобно проститься со всем этим, идучи к мэру с своим женихом. Для того, чтоб принимать участие в веселостях, ей надобно отказаться быть женой.
В Париже, как некогда в Афинах, а потом в Италии, почти нет выбора между двумя крайностями — или быть куртизаной, или скучать и гибнуть в пошлости и безвыходных хлопотах. Вы помните, что речь идет о буржуазии; сказанное мною не будет верно относительно аристократии, но ведь ее почти нет.
Кто наряжается, веселится, танцует? — la femme entretenue ( – женщина на содержании (франц.)) , двусмысленная репутация, актриса, любовница студента... Я не говорю о несчастных жертвах «общественного темперамента», как их назвал Прудон; те мало наслаждаются, им недосуг. Вместе с браком француженка среднего состояния лишается всей атмосферы, окружающей женщину любовью, улыбкой, вниманием. Муж свозит ее в дребезжащей ситадине на тощей кляче в P?re Lachaise [24] или, пользуясь дешевизной, отъедет по железной дороге станцию, свозит в Версаль, когда «бьют фонтаны», да раза два-три в театр,— вот ей на год и довольно. За эту жизнь современную буржуазию прославили семейно-счастливой, нравственной.
159 >>
Но такой почетной репутации мало для буржуазии, она имеет сильное поползновение аристократничать, хотя терпеть не может аристократов, потому что боится их превосходства в формах; слону смерть хочется иной раз пробежать газелью,— да где же научиться? — А Скриб на что? — Скриб надевает на себя ливрею швейцара и отворяет двери в аристократические залы времен регентства и Людовика XV; но хитрый царедворец умел везде выказать суетность обитателей этих зал рококо, перед вальяжностью зрителей: вы лучше,— говорит он им,— этих пустых людей, у них была только манера, ce quelque chose ( – нечто особенное (франц.)) . «Отчего же и нам не иметь ce quelque chose?» — думает слон-газель и весело тащит из ложи свой живот и, улыбаясь, ложится спать. Он же ведь лучше!
Страсть к шутке, к веселости, к каламбуру составляет один из существенных и прекрасных элементов французского характера; ей отвечает на сцене водевиль. Водевиль такое же народное произведение французов, как трансцендентальный идеализм немцев.
Но вы знаете пристрастие людей не совсем воспитанных ко всему неприличному; для них только сальное остро, только циническое смешно. Буржуа, строгий блюститель нравов у себя в доме, любит отпустить полновесную шутку, заставить покраснеть двусмысленным намеком девушку; он и дальше идет — он любит и поволочиться, вообще любит развратик втихомолку, такой развратик, который не может никогда его поставить лицом к лицу с его обличенной совестью в треугольной шляпе, называемой полицейским служителем; он развратен включительно до статей кодекса о дурном поведении граждан. На сцене все это отразилось, как следовало ожидать; водевиль (из девяти девять) принял в основу не легкую веселость, не искрящуюся остротами шутку, а сальные намеки. Так, как в классических трагедиях, боясь потрясти нервы, убивали за сценой, так во многих пьесах новой школы вас заставляют предполагать за кулисами... не убийство, нет,— совсем противуположное. Терпеть не могу пуританской строгости, люблю смотреть и на свирепый канкан и на отчаянную польку; но, воля ваша, есть нечто грустное и оскорбительное
160 >>
в зрелище двадцати зал, в которых набились битком люди с шести часов вечера для того, чтоб до двенадцати восхищаться глупыми пьесами, сальными фарсами, и это всякий вечер. Пристрастие к двусмысленностям и непристойностям испортило великие сценические дарования; художники, увлекаемые громом рукоплесканий (на которые здесь очень скупы), так избаловались, что они каждому слову, каждому дви-жению умеют придать нечто... нечто кантаридное. Ни Дежазе, ни Левассор [25] не изъяты этого недостатка.
Было время, когда острая и сметливая публика умела ловко поднять всякий политический намек, всякую смелую мысль; это было во время беранжеровских песен и памфлетов Курье; нынче она охладела к идеям, к «словам»; да и к тому же хорошо было фрондерствовать во время Реставрации, а теперь мы сами стали консерваторами и боимся слишком зацеплять политику.
Зато, что касается героизма, до высокой отваги,— буржуа беспримерен; недаром он с себя снял исторический мундир той Национальной гвардии — первой [26]. Людовику-Филиппу стало жаль мундир, который он нашивал в грозную годину; он разрешил другим носить тунику и кепи, а сам остался по-прежнему в старом мундире. Надобно видеть, что делается, когда в опере поют «L’Anglais ne regnera» ( – Англия не будет владычествовать (франц.)) , вопль, шум, треск,— буржуа, вне себя от патриотизма, кричит: «Ne regnera! Ne regnera!» — и смотрит с гордым видом на какого-нибудь секретаря лорда Норменби, который, не двигаясь ни одним мускулом, как гибралтарская скала, сидит в ложе, в белом галстуке из крашеной стали и с одной венозной кровью в лице. Приезжий издалека мог бы подумать, что война между Англией и Францией во всем разгаре, что английский флот стал на якоре в Булонском лесу и что Мафусаил-Веллингтон дерется с Мафусаилом-Сультом в Батиньолях,— а это еще entrente cordiale ( сердечное согласие (франц.) [27])!
После этого введения можно бы поговорить о театре, но отчего же не поговорить о нем в следующем письме?..
P. S. Перечитывая письмо, мне захотелось прибавить еще несколько слов о прислуге. О тягости, не-
161 >>
справедливости, взаимном стеснении и взаимном разврате, происходящем от лакейства, говорят давно; но, не будучи диким или Жан-Жаком, как же обойтись без частной прислуги? В Париже частная прислуга со всяким днем становится менее нужною. Люди ограниченного состояния не имеют своих слуг — и живут очень удобно. Необходимость делает в этом отношении, как и во всех, то, о чем убеждение красноречиво разглагольствует. Все мы страшные теоретики, а на приложения смотрим свысока, мы носимся на воздушном шаре по воскресеньям — а в будни наша жизнь течет себе и утекает по грязной и глинистой почве.
Приложение вовсе не легко, оно-то и трудно. В теории можно понять всякую истину, всякую мысль, а на практике не устроишь свой домашний быт. Нравственные перевороты тогда совершаются действительно, когда они делаются истиной около очага, когда они становятся поведением, образом действия, привычкой, если хотите. Вот почему я придаю чрезвычайную важность тому, что здесь устроилась, осуществилась возможность до некоторой степени обходиться без частной прислуги... Но как же и чем заменяется эта третья рука, этот соподчиненный член, делающий для вас все, что вам не хочется для себя делать? Я вам сейчас расскажу.
Парижские квартиры чрезвычайно удобны, в какую цену ни возьмите — от 1 000 фр. в месяц до 500 в год. Везде зеркала, занавески, мебель, посуда, мраморный камин, столовые часы, кровати с пологом, ковры, туалеты,— везде завоеваны у самого небольшого пространства все его возможности и на все наброшено это нечто, ce fion ( этот лоск (франц.)) , придающее маленьким комнатам светлый, веселый вид; в каждой комнате висит непременно шнурок. До него-то я и добираюсь. Шнурок идет в ложу консьержа или портье. Портье и вся семья его вечно готовы к услугам постояльцев; в больших домах у них есть помощники. Портье чистит вам платье и сапоги, портье натирает паркет, обтирает пыль, моет окна, портье ходит за табаком, за вином, за бифштексом и котлетами; портье получает ваши письма, в его ложу бросают ваши журналы, ему отдают визитные карточки; портье освещает лестницу в начале вечера и запирает
162 >>
наружную дверь, портье отпирает ее, в какое бы время вы ни пришли, у него горит свеча, вы берете свой ключ, зажигаете ночник и идете спокойно, зная, что вас не ждут. Как портье успевает? — Это труднее сказать, нежели как Пинети делал из мыши пятак и из пятака птицу — я не знаю как; где он спит, когда отдыхает — это тайна; дело в том, что он с своей семьей или с помощником так ловко улаживает свою службу, что он везде, и притом ложа никогда пуста не бывает. Но не опасно ли ему отдать ключ, можно ли положиться на него? — Как на каменную стену! — Да отчего же это? Причины есть. Во-первых, проприетер (домовладелец (от франц. Propri?taire) или общий наемщик с большой осторожностью нанимает портье, а во-вторых, он в большом доме, в центре Парижа получит в год от двух до двух с половиною тысяч франков (примеч. – Полагая в доме 25 наемщиков, мы можем считать 5, которые ему платят по 15 фр. в месяц, 5 по 5, 5 по 2 фр. 50 с.— сверх того, он получает что-нибудь от проприетера (Примеч. А. И. Герцена.)). На него можно положиться, потому что он не нищий; само собою разумеется, он имеет свои счеты и с винопродавцем и с мелочным торговцем, имеет свой revenant-bon (случайный доход (франц.)) , как министры имеют свой.
Утром, прежде нежели вы проснулись (я предполагаю, что вы нормальный человек и, следственно, просыпаетесь вовремя, то есть никак не ранее 8 часов), платье ваше готово, вода принесена (особым водоносом); стоит одеться и идти в caf?, который в двух шагах, читать журналы. Но вы не любите, может быть (так, как я), рано выходить из дому, это от вас зависит, только за лень с вас надобно взять 20 фр. в месяц лишнего, и в назначенный час garcon de cafe (официант из кафе (франц.)) принесет вам кофейник и девочка из ближнего литературного бюро десяток журналов. Теперь к обеду. Дома готовить кушанье дорого, гораздо дороже, нежели ходить в лучший ресторан; за два франка вы будете сыты везде, прибавьте франк — и вас жажда томить не будет, вам дадут полбутылки медока (возможного). Прибавьте еще франк — все это принесут на дом. Шутка, 5 франков! Ну, а денег нет, так ходите за общий стол
163 >>
и обедайте за 2 фр. и даже за 1 фр. 50 сан. с вином. Держать своих лошадей нелепо; превосходные voiture de remise (наемные кареты (франц.)) и прескромнейшие ситадины и кабриолеты к вашим услугам; цена назначена. Приехали на бал, в театр, мальчик отворяет карету и кладет под ноги доску, если грязно, за один су. Шинель ваша или пальто отдается при входе за пять су; на что же вам лакей? А кто же приведет карету? здесь нет жандармов, громко взывающих и повторяющих вашу фамилию; такой же мальчик в блузе за су отыщет карету. Когда же крайность в частной прислуге? Вы всегда можете за делом позвать портье — затопить ли камин, бросить ли письмо в ящик; но, разумеется, он помер бы со смеху или разразился бы ругательствами, если б вы его позвали на пятый этаж затем, чтоб он набил вам трубку или подал платок из другой комнаты; да в этом-то и состоит нравственная выгода образованной жизни, что она отучает от диких привычек. Женатому горничная также не нужна: жена портье, его дочь, сестра будет и одевать, и раздевать, и шнуровать, и сплетничать, словом, делать все необходимое. Дети требуют кухарку или полвара, за ними нужна нянька; но нет необходимости их не отдавать в пансион; для большинства детей, разумеется, лучше, чтоб они были в пансионах, нежели свидетелями всего, что делается под родительским кровом.
Из этого вы видите, что без частной прислуги обойтись можно... Вообразите теперь спокойствие такой жизни; она становится мужественнее, чище; вообразите удовольствие, приносимое отсутствием лишнего человека, чуждого, постороннего, бесстрастного свидетеля всех ваших дел.
Постскриптум мой я бы посвятил М. П. Погодину, так много в нем франков и сантимов; но ведь я со стороны дороговизны, я рад ей, я со стороны «payez, messieurs, si vous etes assez riches» ( – платите, господа, если вы достаточно богаты (франц.) ), а утопия М. П.— жизнь бессребренная, то есть не тратящая серебра; он ненавидит алчность ближнего к деньгам, он и дальнему Лондону загнул: «Марфа, Марфа, печешися о мнозе!».
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Открытие межчелюстной кости у человека было в свое время (1784) значительным научным событием.
2. Герцен говорит о культурной и исторической взаимосвязи художественных и общественных явлений, сопоставляя имена актера Левассора и якобинца Левассёра.
3. Речь идет о знаменитой брошюре аббата Сийеса «Что такое третье сословие?» (1789), сформулировавшей политические и социальные притязания французской буржуазии накануне революции.
4. Речь идет об избирательном законе июльской монархии, требовавшем высокого имущественного ценза для участия в выборах, что оставляло «за ценсом» не только пролетариат и крестьянство, но и мелкую и часть средней буржуазии.
5. Имеются в виду парижские предместья: Сент-Антуанское и Сен-Марсо, бывшие центрами революционных выступлений пролетариата и революционной буржуазии. См. об этих предместьях в романе В. Гюго «Отверженные».
6. Герцен иронизирует по поводу учебников истории периода реставрации, где Наполеон изображался главнокомандующим войск Людовика XVIII, чтобы затушить в общественном сознании революционные моменты предшествовавшего периода.
7. В немецком городе Кобленце на Рейне был центр французской дворянской эмиграции.
8. После реставрации Бурбонов народные школы были отданы под присмотр монашеского общества «Братьев христианской школы», которые в ложном смирении называли себя «невежественные братья».
9. Герцен имеет здесь в виду прославленные революционные газеты первого периода Французской революции.
10. Перечисляются известные в первой трети прошлого века парижские кафешантаны.
11. Тут имеется в виду представление по поводу взятия французскими войсками алжирской крепости Константина (1838).
12. В Бурбонском дворце заседала палата депутатов, именовавшаяся в просторечье «Камерой».
13. Речь идет о скандальном случае взятки, внесенной в кассу газеты правительственного направления, после чего взяточник получил право на открытие театра.
14. Имеется в виду герой драматической трилогии Бомарше.
15. Герои романов «Мельник из Анжибо» (1847) и «Грех господина Антуана» (1845).
16. Иную мысль находим у Энгельса: «Люди, основавшие современное господство буржуазии, были всем чем угодно, но только не людьми буржуазно-ограниченными» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 20, с. 346).
17. Под влиянием нарастающей революции Учредительное собрание Франции по предложению депутатов высших сословий в этот день провозгласило «уничтожение феодального режима».
18. Речь идет о «континентальной блокаде» против Англии, предпринятой Наполеоном, чтобы вытеснить английскую промышленность с европейских рынков.
19. «Белый террор» осуществлялся после реставрации Бурбонов в 1815 году против революционных слоев французского народа.
20. Речь идет о зале для игры в мяч, находившейся неподалеку от Версальского дворца, в которой 20 июня 1789 года депутаты Национального собрания от третьего сословия дали клятву не расходиться — наперекор воле королевской власти,— пока не выработают конституцию.
21. Речь идет о революционных событиях 1830 года во Франции.
22. Республиканское восстание 12 мая 1839 года под руководством О. Бланки и А. Барбеса.
23. В романе Ж.-П. Рихтера (Жан-Поля) «Отрывки о цветах, плодах, шипах, или Супружество, смерть и свадьба адвоката бедных Зибенкеза» (1796—1797).
24. Ситадина — наемный экипаж; Пер-Лашез — известное кладбище в Париже, использовавшееся также и для прогулок.
25. Французские актриса и актер.
26. Имеется в виду Национальная гвардия эпохи Великой французской революции.
27. «Сердечным согласием» назвал Луи-Филипп отношения между Францией и Англией, бывшие на самом деле весьма напряженными (1843). Веллингтон — английский маршал, победитель Наполеона. Сульт — французский маршал. И тот и другой названы Мафусаилами в связи с их преклонным возрастом («мафусаилов возраст»).
Письмо
третье
(Из кн.: Герцен А.И.
Эстетика. Критика. Проблемы культуры / Сост.,
вступ. ст. и коммент. В.К. Кантора.– М.:
Искусство, 1987.– с. 164 -177)
164 >>
Париж, июня 20 1847 г.
Если я вас огорчил в
прошлом письме моими замечаниями о
парижских театрах, то постараюсь несколько
утешить теперь; на дворе идет мелкий дождь,
мокрый солдат в красных панталонах, с
прекислой рожей, прижался к будочке у стены
Elysee Bourbon [1], и на сердце что-то тяжело — самые
счастливые условия для критики доброй, все
видящей в розовом свете.
Само собою разумеется,
что не все же пошло на парижских сценах, как
вас уверяет второе письмо; я решительно не
согласен со вторым письмом. «В семье не без
урода»,— говаривал часто один добрый
чиновник, рассказывая, что его племянник до
того пристрастился к наукам, что вышел в
отставку. Вот, для примера, хоть бы и «Парижский
ветошник» Ф. Пиа, которого дают
беспрестанно, и все-таки желающих больше,
нежели мест в театре Porte-St.-Martin. Конечно,
многие ходят для Фредерика Леметра, но в
пошлой пьесе Фредерик не мог бы так играть.
Он беспощаден в роли «ветошника», иначе я не
умею выразить его игры; он вырывает из груди
какой-то стон, какой-то упрек, похожий на
угрызения совести.— Королева Виктория
спросила Леметра, после нескольких сцен,
сыгранных им из драмы Пиа на Виндзорском
театре, глубоко тронутая и со слезами на
глазах: «Неужели в Париже много таких
бедняков?» — «Много, ваше величество,—
отвечал Леметр со вздохом: — это парижские
ирландцы!»
С первого явления пьеса
настраивает вас особенно приятно. Зимняя
ночь, сбоку Аустерлицкий мост, каменная
набережная Сены тянется перед глазами, два
фонаря слабо освещают берег, за рекой видны
домы, лес труб, которые придают Парижу его
оригинальный вид, кой-где мелькают огоньки.
На скамье сидит оборванный человек; из его
слов видно, что он совершенно разорился,
принялся было за промысел ветошника, но и
это не идет. Непривычный к нищете, он
решается броситься в Сену. Но является
другой ветошник с своим фонарем и сильно
выпивши (Леметр); он в нищете, как рыба в воде,
поет песни, покачивается и уговаривает
своего товарища не бросаться в воду. «В
газетах будут говорить и имя напечатают, с
разными неприятными
165 >>
рассуждениями»; то ли дело с горя
придерживаться синего и горького trois-six,
fil-en-quatre (примеч. – пятидесятиградусной
водки (франц.)) и ходить в Paul Niquet [2]. По
несчастию, тот не восхищается заведением Paul
Niquet и предпочитает смерть водою смерти
спиртом. Пьяница сердится и уходит, говоря
ему, что, если ему очень хочется, пусть себе
топится. Тот бы и утопился без этой встречи,
но, развлеченный ею, он подумал, подумал —
да и остался. Но что же он будет делать, с
мрачной злобой, с отчаянием, с недостатком
мужества? Он сам не знает; но вот идет commis de
bureau (примеч. – чиновник (франц.)) с
портфелем... чего тут думать... хвать его
дубиной по голове, тот растянулся, бедняк
его докончил, взял деньги и давай бог ноги.
Тишина. Фонари так же горят, труп валяется
на тротуаре; через минуту идет молча,
мерными шагами рунд (примеч. – полицейский
обход (от немец. Runde)), видит мертвое тело
и останавливается. — Вот каннибальский
пролог, которым автор вводит вас в мир
голода и нищеты, роющийся под ногами,
копающийся над головой, мир подвалов и
чердаков, мир грустного самоотвержения и
свирепых преступлений.
Проходит несколько лет.
Сцена представляет верхний этаж, нечто
вроде чердака, с одной стороны каморка, в
которой при тоненькой свече шьет бедно
одетая девушка платье; с другой — над
лестницей догадливый проприетер выгадал
нечто вроде полатей, вроде балкона, клетки,
большого короба,— старик ветошник спит
совсем одетый на койке; это его комната.
Девушке грустно и тяжело, бедность ее
гнетет, она сирота... работа, работа и вечная
работа из-за куска хлеба, никакой радости,
никакого утешения! Она кончила платье,
платье пышное, богатое; счастливица какая-то
будет его носить, поедет в нем в театр, в
оперу, а она будет шить что-нибудь другое в
той же каморке, в печальном уголку своем, —
и будто можно так жить в 18 лет и с
французской кровью в жилах! Мария
примеривает платье, чтоб узнать, нет ли
складок... дитя, она хитрит с собою: ей просто
хочется увидеть на себе такой наряд;
оделась — к лицу ей платье, и она чуть не
плачет; вдруг раздается карнавальная
музыка, шум, хохот, маски идут мимо, потом
шум на лестнице и несколько швей, одетых
дебардерами (примеч. – грузчиками (от
франц. Debardeur)) и гуса-
166 >>
рами, врываются в ее комнату. Мария в
прекрасном платье... вот чудо, вот прелесть,
в оперу, в оперу!.. Она не хочет, то есть она
хочет, но что-то страшно, она никогда не
бывала... «Они будут потом ужинать, их звали,
будут есть омара и мороженое» — она едет. А
ветошник в это время встает, зажигает свой
фонарь и идет кряхтя на работу — подбирать
остатки, обглодки жизни, пронесшейся
накануне; ночь — его юбилейный день.
Сцена меняется, один из
кабинетов Maison d’Or [3]; камин горит, лампы,
свечи, зеркала — блеск такой, посетителей
много; кто воротился из оперы, еще в
маскарадном платье без маски, кто сидел тут
целый вечер, одни заказывают ужин, спорят о
блюдах, другие требуют вина; какой-то
молодой человек, развалясь с сигарой на
кресле, философствует, все ждут дебардеров;
вот и они — веселые, живые, кто садится на
стол, кто полькирует, кто пьет. Их обнимают,
их угощают, с ними любезничают — так, как вы,
тю саго (примеч. – милый мой (итал.)),
знаете очень хорошо, и так, как вы, сага ппа (примеч.
– моя милая (итал.)), никогда не узнаете. Но
наша бедная девушка, в первый раз попавшая в
такую компанию, перепуганная, не знает, что
делать, она инстинктом поняла оскорбление,
поняла что-то неловкое, дурное во всем этом,
она взволнована. Сначала ее не замечают,
потом добрались и до нее, начинают
преследовать, интриговать, требуют, чтоб
она сняла маску; она не снимает; маску
срывают, робкая и пугливая, она не знает, что
делать. По счастию, философ с сигарой
защитил ее от диких выходок своих товарищей;
его поразил невинный и страждущий вид
девушки, он даже взялся проводить ее до дому.
И вот опять ее комната на сцене; она еще не
возвращалась, какая-то женщина в салопе
приходила тайком, пошныряла в комнате,
потом ушла. Является и Мария, расплаканная и
огорченная; сверх всего остального, платье
залито, изодрано. Ну, вот ей и опера и этот
шум света, о котором она мечтала; раскаяние,
стыд и горе — вот что осталось от всего. В
порывах негодования и досады она решается
лишить себя жизни, у ней никого нет на белом
свете, кроме старого ветошника, друга-соседа,
соседа-отца. Она пишет к нему записку,
кладет ее ему на стол и приготовляет все
нужное
167 >>
для угара; но вдруг раздается крик
новорожденного... она смотрит — на ее
кровати подброшенное дитя. Вы знаете
великую физиологическую связь между
женщиной и ребенком. Мария решается жить,
потому что ей некуда деть ребенка... не
покинуть же его, беспомощного, слабого, так.
Между тем и старик вскарабкался в свою
клетку, с корзинкой всякой дряни, с костями,
которые перешли от барина к слуге, от слуги
к собаке, от собаки достались ветошнику; но
на этот раз находка была получше: p?re Jean (примеч.
– папаша Жан (франц.)) нашел десять тысяч
банковыми ассигнациями; старик мечтает о
награде, которую дадут ему, когда он
возвратит деньги,— вдруг ему попадается
записка Марии, он бежит к ней, и что же? —
находит ее с новорожденным. «Так вот оно что!»
— и он, как громом пораженный, падает на
стул.
Да что у него за
отношения к Марии, что он, на старости лет
влюблен в нее, или что за странная дружба
седого старика с восемнадцатилетней
девушкой? Он влюблен в нее, он любит ее как
отец, он любит ее как друг; беспредельно-нежное
чувство его к Марии совершенно понятно,
особенно понятно во Франции, всего понятнее
в Париже. Бедные люди в Париже иногда
впадают в какую-то одичалость, в кретинизм
даже, особенно приходящие в Париж искать
работы — все эти савояры, оверньяты; но это
исключение, исключение, к которому
принадлежат уличные нищие. Собственно
парижские бедняки имеют, сверх затаенного
негодования, голову, поднятую вверх, они
психически развиты гораздо более, нежели вы
предполагаете в этих организациях, бледных
от дурного воздуха, от гнетущей нужды, от
беспрерывных лишений, от зависти... да, от
зависти!.. («Ну, уж это скверно!» Разумеется,
любезный моралист, что же вы покраснели?
надобно уметь довольствоваться голодом,
ходя мимо Шеве [4])... В душе их есть что-то
верно чувствующее, метко понимающее и
притом беспредельно грустное и нежное.
Чистота и нравственность далеко не чужды им;
разврат имеет свои пределы, опускайтесь по
лестнице общественных положений, вы будете
с каждым шагом находить более и более
пороков и гадостей; но опуститесь на самое
дно, вы найдете столько же добра и
нравственности, сколько
168 >>
падения и преступного; разврат самый
гнусный принадлежность низшего слоя
буржуазии, а не народа, не работника. Знаете
ли, что народ, что бедняки берегут свою
репутацию, что они редко протянут руку
прохожему, а если и протянут, то не унижаясь,
что они не всегда возьмут на водку, и почти
никогда не просят. Это не англичане, не
немцы — это парижане.
Парижский воздух —
великое дело, он во все шесть или семь
этажей, в чердаки и подвалы, в антресоли и
первые этажи, в трубы и щели дует одним и тем
же; буржуазия закрывает ставни, конопатит
дыры от него; но бедняк не прячется, и он ему
навевает разные мысли; ветошник, найдя
минуту покоя, вытаскивает вчерашнюю газету
и читает, закусывая черствым хлебом. Масса
стремлений, понятий и мыслей, проникнувшая
в низшие классы и поддерживающая
лихорадочное и болезненное расположение
духа, чрезвычайно велика; она-то и есть
главная хранительница их нравственности;
теряя ее, бедняки впадают в страшную жизнь «парижских
тайн» [5], с нею они типы героев Ж. Санд.
Такова Мария, но ведь и p?re Jean таков, ведь и
это чисто парижский продукт, «гриб,
выросший на парижском навозе»; его колыбель,
родина, училище — улица, на которую его
выбросили тотчас после рождения; добрые
люди не дали умереть с голоду, и он остался в
живых, по насмешливой прочности и упорности
жизни там, где жить невозможно. Он и рос кой-как
на улице, разумеется, ремеслу никакому не
научили, кому до него дело... вырос наконец,
сделался ветошником, пропивал все
вырученное, потом бросил trois-six и так вжился
в свою долю, что и не ропщет, ему кажется
совершенно в порядке зажечь ночью фонарь и
идти подбирать тряпки и лоскутья. Он от роду
не видал поля, зелени, он жил как мокрица на
сырых каменных стенах и ползал по ночам по
узким темным переулкам. Семьи у него не было,
он слишком беден, чтоб иметь семью; любить
ему состояние не позволяло. Недаром,
однакоже, pere Jean лет шестьдесят таскался по
улицам и смотрел на это многоразличие
движущейся жизни; он философ, он мудрец, а
главное, он характер. Встретившись на этом
же краю бедности, на котором сам стоял, с
Марией, он тотчас понял, какого закалу эта
девушка, и он полюбил ее всею той любовью и
всеми теми любвями, которых не было у него в
жизни: у него явилась
169 >>
дочь, друг. Мария — его семья, его отдых,
единственное человеческое утешение, одна
его поэзия, его trois-six, его примирение с
жизнью,— ответ на все то, на что
обстоятельства не дали ответа, а парижский
воздух дал вопрос. Он стал ее сторожем, ее
хранителем; разумеется, новорожденный
поразил старика, так вполне веровавшего в
ее чистоту, в ее откровенность. Дело
объяснилось; но ребенок вовлекает опять в
траты, ему надобно молоко, средств нет,
десять тысяч лежат неприкосновенными, о них
и думать не смеют. Мария решается просить
дочь барона, на которую она работает, чтобы
она простила ей и не заставляла бы
зарабатывать испорченного платья. В пышной
гостиной сидит барон с дочерью; он что-то не
в меру беспокоен, она не в меру грустна, а
тут эта девчонка с вздорными требованиями,
да еще сама говорит, что ей деньги нужны для
ребенка. «Какого ребенка?» — «Мне подкинули».
— «Когда?» — «Двенадцатого февраля». Барон,
знающий жизнь, начинает журить девушку, без
обиняков говорит, что это ее ребенок, что он
ей ничего не даст, что он не поощряет
беспорядков и распутства, наконец, бранит
ее, что она смела его дочери говорить о
таких непристойностях. Мария уходит,
взволнованная и удивленная. Отец в
бешенстве, дочь смущена; дело становится
ясно: 12 февраля родила она; отец, чтоб
спрятать концы в воду, дал 10 тысяч франков
доброй и услужливой повивальной бабке, г-же Потар,
чтобы она уничтожила, сюпримировала (примеч.
– устранила (от франц. supprrimer)) ребенка; у
г-жи Потар сердце нежное, нервы слабы до
того, что она не могла подняться до высоты
задачи, которою ее почтило доверие барона,
она не убила ребенка, а подбросила его
бедной девушке. Второпях деньги были
потеряны (и их нашел). Барон делает
строжайший выговор г-же Потар и дает еще 10
тысяч франков, чтоб радикальнее сбыть с рук
ребенка... Ребенок пропал, и пока Мария в
отчаянии не может понять, что с ним
сделалось, является полиция.— «Мария Дидье,
вас обвиняют в детоубийстве».— «Меня?» —
спрашивает испуганная девушка. «Вашего
ребенка нашли утопленным в канаве». Дикий
крик вырывается из уст Марии в ответ на
страшную весть и на гнусное обвинение.
Нервы г-жи Потар оказались на этот раз
исправнее.
170 >>
Мария любима, любима
нежно, страстно молодым человеком, который
проводил ее с бала; он (как непременно
воображают нужным писатели французских
пьес) жених бароновой дочери. Но что ему до
нее со всем ее богатством? Он нашел ту деву,
о которой мечтал, он узнал Марию, изучил ее,
он хочет жениться на ней.— Погодите,
молодой человек, ваша невеста, ваша
неземная дева в толпе колодников,
развратниц, в тюрьме; ее судят за
детоубийство, ее имя попало уже в «Gazette des
Tribunaux», и разнеслось от кафе до дворцов, и
послужило темой моральных рассуждений для
толстых мещан и жирных мещанок.
Ветошник не спит.
Объявлено в афишах, что 12 февраля потеряны 10
тысяч франков билетами ночью в квартале
Saint-Lazare и что нашедший может явиться к г-же
Потар, повивальной бабке, за приличным
награждением. «Это неспроста»,— подумал p?re
Jean, надел на себя лучшее платье, старый фрак,
который ему не впору, купленный где-нибудь
на толкуне, панталоны с заплатами и
отправился к г-же Потар. Тут вы видите
другую сторону бедняка — хитрость, уменье
владеть собою, непреклонную, неуступчивую
волю, свойства, столько же необходимые
бедняку, как казаку на кавказской границе;
тот и другой беспрерывно лицом к лицу с
хитрым и злым врагом. Леметр в этой сцене
удивителен. Pere Jean успел выманить у Потар
доказательство, что ребенок родился от
бароновой дочери. Теперь он явится во весь
рост обвинителем. Но знаете ли, кто барон?
Барон — человек, совершивший убийство на
Аустерлицкой набережной. Он богатый и
сильный, не соперник ветошнику; ветошник
обманут (сцена неловкая, трудная для актера
и скучная для зрителя), мало того — отдан
под суд, как находящийся в сильном
подозрении убийства: у него нашли портфель
с именем убитого. Все в порядке, как надобно
было ожидать, но тут нелепая сцена в тюрьме,
украденная из Шиллеровой пьесы «Коварство
и любовь», где Вурм заставляет писать Луизу;
барон уговаривает Марию для спасения
молодого человека, за которого он хотел
выдать свою дочь, принять на себя
преступление, обещаясь спасти ее после
сентенции; молодой человек остался верен,
остался убежден в ее невинности,
непоколебим в своей любви... вдруг сознание!
Мария присуждена к ссылке. На сцене
судебное
171 >>
место, у дверей сидит между двумя солдатами
ветошник, он успел одичать — что-то похож на
зверя. На улице разносчик кричит: «Marie Didier,
infanticide, avec des details interessants …cinq centimes! Un sou!» (примеч.
– Мария Дидье, детоубийца, с интересными
подробностями... пять сантимов! Одно су! (франц.)).
Старика начинают допрашивать, но он о себе и
говорить не хочет: он умоляет разобрать
дело Марии, его не слушают, ему велят
молчать, он плачет, он рвет свои волосы; он,
никогда не становившийся на колени,
является перед судьями, судья приказывает
муниципалу выбросить его за дверь — la toile, la
toile!.. (примеч. – занавес, занавес! (франц.)).
Чего еще?.. Но Пиа прибавил
мелодраматическую развязку. Пьесу он этим
сгубил и растянул, Леметру доставил еще
удивительную сцену с г-жой Потар, а публике
примиряющий, услаждающий финал в
буржуазном духе (примеч. – Я говорил об этом
Ф. Пиа, он совершенно со мной согласен, но
заметил, что я не знаю французской публики,—
что пьеса пала бы без утешительного
окончания,— что французы не любят выходить
из театра — avec un sentiment penible <с тяжелым
чувством>. Я думаю, что Ф. Пиа прав! (1852). (Примеч.
А. И. Герцена.).
Если вам, однакож,
столько же надоело слушать о ветошнике,
сколько мне говорить, то я не вижу причины,
отчего не кончить, то есть не начать чего-нибудь
другого. Да и что такое Porte-St.-Martin, пойдемте в
Palais-Royal, но... увы! Palais-Royal! перестал быть
сердцем Парижа [6] с тех пор, как из него
извели (как из Берлина впоследствии) лучшее
население его. Он стал слишком нравственен,
слишком добродетелен. Париж переехал из
него. Париж начинается, по словам «Шаривари»
[7], с бульвара des Capucines и оканчивается Maison д'Or-ом,
то есть Париж — Итальянский бульвар. «Есть,—
прибавляет ученый издатель,— баснословные
слухи о каком-то бульваре Пуасоньер; но кто
же знает о его существовании? Что же
касается до бульвара Бомарше, это просто
полицейская выдумка, нарочно распущенный
слух». Но делать нечего, пойдемте в Palais-Royal! и
именно в Theatre Francais.
Сей кубок мы минувшим
дням!.. [8]
Theatre Francais познакомил
меня с одним драматическим автором,
которого я не знал... с Расином. «Неужели вы
его прежде не читали?» — спрашиваете вы,
краснея за меня.— За кого же вы меня
принимаете —
172 >>
A peine
nous sortions de Trezene
Il etait
sur son char …
(примеч. – едва мы вышли из ворот Трезены, он
был уже на своей колеснице... (франц.) [9]).
Я его твердил на память
лет десяти, а потом читал лет пятнадцати; но
это уже было поздно. Имев счастие завершить
начальное образование под маханье «Московского
телеграфа» [10] и под теорию российского
романтизма, я посматривал свысока на
человека трех аристотелевских единств,
человека, говорящего «Vous» и «Madame» устами
гомеровских богатырей. Немецкая эстетика
убедила меня, что во Франции искусства
никогда не было, что собственно искусство
может цвести в Баварии, в Веймаре,— словом,
от Франкфурта-на-Одере до Франкфурта-на-Майне.
А потому и Расина читал я больше для того,
чтобы вполне понять красоту трагедии
Гувальда и Мюльнера. Наконец я увидел
Расина дома, увидел Расина с Рашелью — и
научился понимать его. Это очень важно,
более важно, нежели кажется с первого
взгляда,— это оправдание двух веков, то
есть уразумение их вкуса. Расин встречается
на каждом шагу с 1665 года и до Реставрации; на
нем были воспитаны все эти сильные люди XVIII
века. Неужели все они ошибались, Франция
ошибалась, мир ошибался? Робеспьер возил
свою Элеонору в Theatre Francais и дома читал ей «Британника»
[11], наскоро подписавши дюжины три
приговоров. Людовик XVI в томном и мрачном
заточении читал ежедневно Расина с своим
сыном и заставлял его твердить на память... И
действительно, есть нечто поразительно
величавое в стройной, спокойно
развивающейся речи расиновских героев;
диалог часто убивает действие, но он изящен,
но он сам действие; чтоб это понять, надобно
видеть Расина на сцене французского театра:
там сохранились предания старого време-ни,
предания о том, как созданы такие-то роли
Тальмой, другие Офреном, Жорж...
Актеры с некоторой
робостью выступают в расиновских трагедиях,
это их пробный камень; тут невозможно ни
одно не художественное движение, ни один
мелодраматический эффект, тут нет надежды
ни на группу, ни на декорации, тут два-три
актера, как статуи на пьедестале: все
устремлено на них. Сначала дикция их,
чрезвычайно благородная и выработанная,
173 >>
может показаться изысканной, но это не
совсем так; торжественность эта,
величавость, рельефность каждого стиха
идет духу расиновских трагедий. Пожалуй,
некоторые позы на парфенонских барельефах
можно тоже назвать изысканными именно
потому, что ваятели исключили все случайное
и оставили вечные спокойные формы; жизнь,
поднимаясь в эту сферу, отрешается от всего
возмущающего красоту ее проявления,
принимает пластический и музыкальный строй;
тут движение должно быть грацией, слово —
стихом, чувство — песнью.
Вы более любите иной мир,
воспроизводящий жизнь во всей ее истине, в
ее глубине, во всех изгибах света и тьмы,
словом мир Шекспира, Рембрандта,— любите
его, но разве это мешает вам остановиться
перед Аполлоном, перед Венерой? что за
католическая исключительность! Пониманье
Бетховена разве отняло у вас возможность
увлекаться «Севильским цирюльником».
Входя в театр смотреть
Расина, вы должны знать, что с тем вместе вы
входите в иной мир, имеющий свои пределы,
свою ограниченность, но имеющий и свою силу,
свою энергию и высокое изящество в своих
пределах. Какое право имеете вы судить
художественное произведение вне его
собственной почвы, даже вне исторической,
национальной почвы? Вы пришли смотреть
Расина — отрешитесь же от фламандского
элемента: это отрасль итальянской школы;
берите его таким, чтоб он дал то, что он
хочет дать, и он даст много прекрасного.
Конечно, он не удовлетворит всему, чего
жаждет ваша душа, но позвольте же еще раз
спросить: а весь греческий Олимп, а все
греческие типы, статуи, герои трагедий
удовлетворяют вас? нет, нет и нет! Я это
испытал на себе. В греческих статуях везде
выражается спокойное наслаждение,
торжество меры, торжество равновесия,
торжество красоты, но с тем вместе вы видите,
что покой достигнут, потому что требование
было не полно, потому что олимпийцы
удовлетворялись немногим. Одно из
величайших достоинств греческого ваяния —
полнейшее отрешение чувственной формы от
всего чувственного, Венера Медицейская так
же мало говорит чувственности, как Мадонны
Рафаэля; но зато в греческом искусстве нет
этого знойного сладострастия,
174 >>
которое мы находим, например, в страстных
глазах, особо рассеченных и суженных к
вискам, египетских изваяний. С другой
стороны, в греческом искусстве нет и не
могло быть элемента, развитого миром
христианским, элемента романтического,
того сосредоточенного в духе, того глубоко
страдальческого, неудовлетворенного,
жаждущего, стремящегося, который вы можете
вполне изучить в комнатах Катерины Медичи,
где расставлены испанские картины. Для
греков мы делаем почетное исключение, мы их
судим как греков, в их сфере, будемте так же
судить Расина, Корнеля — обогатимте себя и
ими.
Что же вам сказать о
самой Рашели? Фельетоны всех газет давно
все рассказали. Она не хороша собой, не
высока ростом, худа, истомлена; но куда ей
рост, на что ей красота, с этими чертами,
резкими, выразительными, проникнутыми
страстью? Игра ее удивительна; пока она на
сцене, что бы ни делалось, вы не можете
оторваться от нее; это слабое, хрупкое
существо подавляет вас; я не мог бы уважать
человека, который не находился бы под ее
влиянием во время представления. Как теперь
вижу эти гордо надутые губы, этот сжигающий,
быстрый взгляд, этот трепет страсти и
негодованья, который пробегает по ее телу! а
голос,— удивительный голос! — он умеет
приголубить ребенка, шептать слова любви —
и душить врага; голос, который походит на
воркованье горлицы и на крик уязвленной
львицы. Она может сделаться страшна,
свирепа... до «ехидного выражения» (примеч.
– Как бы я желал ее видеть, когда она,
разъярившись на Верона,— сказала ему, что
он плут. «Сударыня,— отвечал он, как сам
рассказывает в своих записках,— я еще ни
разу не слыхал, чтоб кто-нибудь меня так
назвал».— «Ну вот вам и случай услышать в
первый раз!»—возразила Рашель (1852). (Примеч.
А. И. Герцена.)). Рашель составляет
средоточие трагической труппы, она идеал,
которому подражает старый и малый, мужчины
и женщины... до смешного; вся труппа
французского театра оттопыривает губы, как
она, все басы и дишканты стараются говорить
ее голосом.
Сестра ее Judith очень мила.
Она не красавица; во Франции вообще нет
красавиц, но ее gentillesse (примеч. –
миловидность (франц.)) совершенно
французская, несмотря на то, что имя
напоминает «почтенного фельдмаршала
Олоферна» и невежливый поступок с ним одной
дамы [12].
175 >>
Да какая же это
исключительно французская красота? Она
чрезвычайно легко уловима: она состоит в
необыкновенно грациозном сочетании
выразительности, легкости, ума, чувства,
жизни, раскрытости, которое для меня
увлекательнее одной пластической красоты,
всепоглощающего изящества породы, античных
форм итальянок и вообще красавиц.
Быть красавицей
несчастие, красавица — жертва своей
наружности, на нее смотрят, как на
художественное произведение, в ней ничего
не ищут далее наружности. Французская
красота чрезвычайно человечественна,
социальна; она далека от германо-английской
надтельности, заставляющей проливать слезы
о грехах мира сего, о слабостях его, толико
сладких, она так же далека и от андалузской
чувственности, от которой сердце замирает и
захватывает дух. Она не в одной наружности,
не в одной внутренней жизни, а в их
созвучном примирении. Такая красота
результат жизни, жизни целых поколений,
длинного ряда влияний органических,
психических и социальных; такая красота
воспитывается веками, выработывается
преемственным устройством быта, нравов,
достается в наследие, развивается средою,
внутренней работой, деятельностью мозга,—
такая красота факт цивилизации и народного
характера.
Изредка встречаешь
подобную красоту между польскими и
русскими аристократическими дамами, и это,
по-моему, высокое свидетельство в пользу
славянской крови. Вы не обижайтесь, мы
потому изредка находим такую красоту у нас,
что число женщин, призванных к развитию,
гораздо ограниченнее. Кто не замечал,
насколько женщины в нашем народе хуже
мужчин? Женщина в крестьянстве слишком
задавлена, слишком работница, слишком
безлична, слишком «баба», чтоб быть
красивой. Как только переедешь границу,
бросается в глаза некрасивость немецких
крестьян и улучшение женщин, особенно по
городам; этому много способствует, между
прочим, уменье держаться; самая беднейшая
горничная не выйдет на улицу, не
пригладивши волос и не оправившись; я не
видал растрепанных голов, расстегнутых
платьев, цинизма женской нечистоплотности
с тех пор, как расстался с псковскою
гостиницей и с жидовскими стан-
176 >>
циями в Ковенской губернии (примеч. – Тогда
я еще не был в Англии (1858). (Примеч. А. И.
Герцена.)). Любовь к опрятности показывает,
как уж нам случалось заметить, старую
цивилизацию и уважение к себе, чувство
собственного достоинства и, следственно,
понятие о личности; я, разумеется, говорю не
об отвлеченном понятии личности и ее
гражданских правах, а о том инстинктуальном
понятии, которое так очевидно в самых
низших классах европейских государств,
совершенно независимо от их политического
устройства,— в Испании, в Англии, в Италии и
во Франции.
Но воротимся к театрам;
в том же Palais-Royal, где во французском театре
Рашель потрясает сердце, Левассор
потрясает в театре Пале-Рояля всю грудь
хохотом без конца, хохотом до слез, до
истерики. Левассор полнейшее выражение
французской веселости, беззаботности,
простодушной дерзости, острого ума, шалости,
gaminerie (примеч. – мальчишества (франц.)).
Что за быстрота, что за неуловимость, что за
богатство средств! Левассор так же
принадлежит, так же необходим Парижу, как
Шеллинг или Гегель — Берлину. Все, что вы
видели с неудержимым смехом в картинах
Гаварни, все, что заставляет хохотать в «Шаривари»,
все это перенесено в действие, оживлено
Левассором. И в этом отношении он мне
нравится гораздо больше Буффе, больше
старика Верне, больше талантливого Арналя;
те превосходные актеры всякой сцены и этим,
может быть, выше Левассора, но тем Левассор
и лучше их, что он актер французский — да
нет, и то нет,— а парижский актер Пале-Рояля:
дерзость, наивность, непристойность, грация,
канкан, фейерверк! И каким лицом судьба
наградила этого человека: худой, с острыми
маленькими чертами, за которыми спрятано
втрое больше мускулов, нежели известно в
анатомии Бона, и все они двигаются во все
четыре стороны; от этого он делает из лица
все, что хочет, так, как фокусник из складной
бумаги,— то сделает сапог, то паром, то жабо.
Рассказывать его игру невозможно, ее
надобно видеть, и, мало того, надобно войти
во вкус, то есть привыкнуть, чтоб ловить
несущийся на всех парах train de plaisir (примеч. –
здесь: веселый вихрь (франц.)) острот,
шалости, языка, глаз, голоса, ног.
177 >>
От Рашели мы
перешагнули к Левассору, от слез участия к
смеху до слез, теперь перейдем от этого
веселого смеха, к смеху презрения и
негодования, от милых шуток и потока
каламбуров Левассора к пошлым и тяжелым
фарсам, в которых актеры старой школы друг
друга ругают, друг друга надувают — для
общественного удовольствия. Тут на первом
плане модная комедия «Эмиль Жирарден и
продажное пэрство» [13].
Как вспомню, как я на
бенефисе Жирардена сидел в трибуне с десяти
часов до половины седьмого, поддерживая
двух французов, одного англичанина, свою
собственную шляпу и бороду соседа с правой
стороны, опираясь притом на почтенного
посетителя, сидевшего передо мною, и все это
в половине июня, градусов в пятьдесят жара,—
так и захочется опять выйти на чистый
воздух...
– Ну и выйдемте!
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Дворец Бурбонов на
Елисейских полях.
2. Известный в то время кабачок
в Париже.
3. Парижский ресторан.
4. Дорогой гастрономический
магазин в Париже.
5. Имеется в виду роман Э. Сю «Парижские
тайны» (1842—1843), описывающий подпольный мир
трущоб.
6. Дворец в Париже, где
помещались знаменитые кафе, в которых
собирались либеральные и демократические
деятели перед Великой французской
революцией.
7. Сатирический журнал времен
июльской монархии.
8. Неточная цитата из
стихотворения В. А. Жуковского «Певец во
стане русских воинов» (1812).
9. Трагедия Расина «Федра» (1677),
действ. 5, сцена 6.
10. Журнал Н. А. Полевого
(1825—1834), вел борьбу с классицизмом,
пропагандировал романтизм и достижения
европейской науки.
11. Трагедия Расина (1663).
12. Намек на библейскую героиню
Юдифь, отрубившую голову ассирийскому
полководцу Олоферну, пытавшемуся захватить
ее родной город Ветилую.
13. Герцен намекает на
знаменитый процесс Э. Жирардена (1847),
разоблачившего министра внутренних дел
Дюшателя, пытавшегося продать звание пэра
Франции и место в палате пэров за 80 000
франков.
Печатается по тексту Соч., 3, 28—42. В окончательном виде были опубликованы: «Письма из Франции и Италии Искандера (1847—1852)», издание второе Н. Трюбнера. London, 1858. Публикуемые в данном сборнике письма из этого цикла в основе своей содержат статьи, напечатанные под заглавием «Письма из Avenue Marigny» в «Современнике» в 1847 году, № 10 и 11. Они вызвали большие споры между друзьями Герцена по проблеме роли буржуазии в современной духовной жизни Европы, обозначив размежевание либерального и демократического крыла русского западничества. В письме к В. П. Боткину Белинский отстаивал точку зрения Герцена: «Эти письма... писались при мне, на моих глазах, вследствие тех ежедневных впечатлений, от которых краснели и потупляли голову честные французы» (Белинский, 12; 447). Сам Герцен активно защищал свою позицию, доказывая ее продуманность и важный внутренний смысл (Герцен, 23, 51—54). Публикуются второе и третье письма.